Не вышло у княгини Киевской обещание, ведуну данное, сразу выполнить. Не до крещения ей было. Сына она встретила. С победой войско из похода вернулось. Без большой добычи, но и без потерь особых. Зато стала Русь больше от земель завоеванных. Сильнее стала, а от этого врагам еще ненавистней.
И навалились на Ольгу новые заботы. Закружилась она в своем хозяйстве. И крещение на время отложила. Оно и правильно. Нельзя такое назло кому-то совершать. Охолонуть от горячки нужно, мысли с сердцем в лад привести.
Только когда встречалась со Звенемиром, суровела да губы поджимала. А ведун Перунов тише воды да ниже травы стал. Видно, и вправду напугала его княгиня своими угрозами, вот он и присмирел. И покатилась жизнь своим чередом, пока однажды…
— Баян! Смотри справа! — кричал я, а сам отмахивался горящей головней от наседавшего на меня копейщика. — Сзади! — предупредил меня Баян. Я заметил краем глаза мелькнувшую тень и нырнул вниз. По волосам холодком пробежался ветер. Это вражий меч рассек воздух над моей головой. «Успел!» — пронеслась мысль.
В ответ ногой по дуге… Грохнулся вражина. Под колени я его пяткой подрубил. Кулаком ему в морду сунул, а сам кувырнулся, меч его оброненный подобрал. Новый удар копейщика я уже клинком отбил. А потом ушел под древко, подсел под недруга, поддел его плечом и опрокинул через себя. Копейщик, падая, головой об корень навернулся. Только шея хрустнула, да, уже мертвая, рука в кулак судорожно сжалась. — Баян! — крикнул я и на выручку сопутнику бросился.
Гляжу: один возле Баяна в снегу лежит, а еще двое вовсю в него мечами тыкают. Но не поддается подгудошник, проворно от клинков уворачивается. В отместку то ногой, то кулаком супротивникам сунет. Силенок у него немного, но каждый его удар точно в цель летит. Ярятся налетчики, никак понять не могут, почему в паренька не попадают? Под ударами Баяна крякают. И наутек бы бросились, но упрямство им отступить не позволяет.
Когда поняли налетчики, что я на выручку пареньку спешу, упрямства у них поубавилось. Стрекнули они в лес не хуже молодых оленей. Только кусты заиндевевшие затрещали, когда они через них ломанулись.
Нагнулся Баян над поверженным, ладонь ему к шее приложил.
— Готов, — сказал и на меня глаза поднял: — А твои как?
— Так же, — кивнул я.
— И чего это они на нас поперли? — пожал плечами подгудошник.
— Видно, случайно наткнулись.
— Совсем булгары обнаглели. — Он внимательно разглядел убитого. — Доспех на нем ратный, — сказал он. — Значит, где-то поблизости войско есть.
— Давай-ка убираться отсюда. Да поживее. Поймали мы Буланого. Я костер снегом забросал, а Баян наши нехитрые пожитки собрал. Вдвоем мы на спину коня запрыгнули. Тронул я поводья и прочь от этого нехорошего места Буланого погнал.
Отъехали мы подале. Я коня придержал. Прислушался. Тихо в лесу.
— Оторвались, кажись, — сказал Баян.
— Это что же? — спросил я подгудошника. — Так далеко булгары в славянские земли забираются?
— Особенно в последнее время их много стало, — сказал Баян и поудобней на конском крупе устроился. — Ватаги по весям гуляют. Народ православный грабят и в полон берут. Потом в вотчину свою, в Булгар, на торжище волокут. Видать, они нас здесь встретить не думали. Ловцы, чтоб им пусто было!
— А может, посмотрим, чего они нахапали? — спросил я его.
— А давай! — хлопнул он меня по плечу. — Если наши у них есть, попробуем высвободить.
— Вон тот худосочный у булгар, видать, за вожака, — шепнул мне подгудошник.
— Так оно и есть, — кивнул я в ответ. — Видишь, как он распоряжается. У, вражина!
— И доспех на нем чудной какой-то.
— Ну, каждый под себя защиту, по удобству, подбирает, — сказал я и стал отползать назад.
Мы нашли булгар ближе к вечеру. Никого не таясь, словно у себя дома, они разбили стан на просторной опушке. Костры запалили. Стали снедь готовить. На запах горелого мы и пошли.
Их было много. Больше сотни. И все хорошо ополчены. Сразу было видно, что не гулящие это люди, не разбойники. Доспехи на них крепкие, оружие справное. У каждого копье, нож, кистень. У конников мечи. Щиты за спинами висят. Вожак хоть недужный на вид, а доспех на нем крепкий. Зипун длиннополый. Железными бляхами обшит. Ворот у зипуна высокий, шею сзади прикрывает. На ногах сапоги рыжие. На голове шишак лисьим мехом обмотан. И не важно, что его на первый взгляд возгрей прибить можно, по повадкам видать — вой бывалый. Эка лихо он своими распоряжается. Те ему подчиняются беспрекословно. Порядок в становище. Во всем порядок.
И стан свой булгары по уму поставили. Санями от леса огородились, а со спины их овражек прикрывает. Сразу ясно — ученые. И нетрудно догадаться, что войско это, а не лихая ватага. С такими не потягаешься. Уж больно их много.
А потягаться хотелось. Видели мы, как вражины полонян плетками стегали. Словно баранов, в середку лагеря сгоняли. Парни молодые и девки в полоне оказались. Били их, кричали громко. Но заметил я, что били не сильно. Оттого, видно, одна полонянка, маленькая, худенькая, в рогожку укутанная, на обидчика с кулаками кинулась. Досталось ей. Двое ратников сразу булгарину на выручку пришли. Оторвали ее от стражника. Швырнули, словно куль, в самую гущу пленников. Опрокинула, падая, она людей. Те на землю повалились. А булгары только гогочут. Радостно им от того, как славяне у их ног в снегу барахтаются. Только чахлый предводитель булгарского воинства на своих заругался сильно. Те и притихли.
Жалко было полонян. Сильно жалко. Я же сам вроде как в полоне нахожусь. И хоть хозяйка моя далеко, все одно: даже на воле себя подневольным чувствую. Потому и хотелось мне своим хоть чем-то помочь. Только что мы вдвоем против силищи такой поделать могли?
— Эх, язви их всех в душу… — прошептал подгудошник.
Подполз ко мне.
— Не кручинься ты так, — я сказал тихо.
Он рядышком, у подножья здоровенного дуба пристроился. Вздохнул сокрушенно.
— Видать, Доля нам ныне удачи не даст.
— Ничего, — ответил я. — Меня другое радует.
— Что? — удивленно посмотрел на меня сопутник.
— Сколько в стане ратников?
— Я сто двадцать три насчитал.
— А полонян сколько?
— Три десятка. Ну и что? — Баян все еще не понял, о чем я ему сказать пытаюсь.
— А то получается, что для булгар пленники добыча немалая. Дорогая, по всему видать. Иначе бы столько воинов для охраны не поставили бы. И стерегут они полонян зорко. И беречь их будут.
— То-то я смотрю, — горько усмехнулся Баян, — что плетками они наших стегают. Берегут, видать.
— Для острастки это. Не хотят они, чтобы полоняне разбегаться начали. Ты же сам видел, что никто из наших даже не поморщился. Выходит, небольно бьют.
— Зато мы налетчиков больно бить будем, — упрямо сказал подгудошник.
— Ну, положим мы десяток. Ну, может, побольше чуток. А остальные нас повяжут. И пойдем мы с тобой вместо Мурома в Булгар их проклятый. Разве это лучше будет?
— А если вслед за ними пристроиться да потихоньку по одному валить? — не унимался парень.
— Это как раз до следующей зимы нам хватит, — урезонил я его. — И потом, они же не будут потери свои сносить. Они же супротив нас с тобой окрысятся.
— Сдается мне, что просто струсил ты, Добрый, — взглянул он мне прямо в глаза.
Выдержал я его взгляд.
— Прости, дурака, — понял он, что глупость сказал. Глаза к земле опустил и вздохнул тяжко.
— Ты думаешь, мне полонян не жалко? — спросил я его.
Промолчал Баян.
— Знаешь, как меня учитель мой Гостомысл наставлял? — продолжил я. — Всегда надобно первый «Ах!» пережить. Потом решение принимать, чтобы все выгоды и потери возможные высчитать.
— Гостомысл? — Баян на меня наконец взглянул.
— Да, — кивнул я. — Человек Даждьбогов. А ты что? Знал его?
— Нет, — сказал Баян. — Но слышал о нем.
— Мудрый человек был. Жаль, что сгинул.
— Но ведь нельзя же булгар так отпускать! — снова он за свое принялся.
— А отпустить придется, — сказал я. — Разумно поступать нужно, а не лезть на рожон. Рожон-то вострый, можно и пораниться, а толку от этого не будет.
— Эх! — махнул подгудошник рукой. Встал и прочь пошел.
Три дня он потом со мной не разговаривал, обижался. Наконец не выдержал я. Сам первым заговорил.
— Злишься на меня? — спросил я подгудошника.
— Нет, — пожал он плечами.
— Так чего же тогда рожу воротишь?
— Не ворочу я, — отмахнуться он попытался.
— А коли не воротишь, то чего же ты так?
— А потому, — ответил он. — Если бы среди полонян был кто-то из близких твоих? Ты бы тоже их бросил?
— Мои близкие и так в полоне сидят, — сказал я ему. Но уже очень скоро мне пришлось убедиться в том, что прав был Баян. Что ради своих можно на невозможное решиться. Только я это потом понял, а пока уверен был, что все правильно сделал.
Добрались мы ноне до Мурома.
Долго добирались. Утомительно. Слава Даждьбогу, что весна в этом году ранняя была. Накинулся Хорс-Солнышко на Мороза и враз его одолел. Вчера еще холодно было, так что зуб на зуб не попадал, а сегодня уже ручьи зазвенели.
И первый весенний дождь нас в земле вятичей застал. Раскисла земля, влагой напиталась. Я-то конный, а Баяну пехом невмоготу идти стало. Пудом на ногах его грязь повисла. Не сволочить. И встали мы — ни назад, ни вперед.
На радость нашу, деревенька поблизости оказалась.
Доплелись мы кое-как до околицы. Видим, мужик топориком машет. Ворота на тыне подправляет.
— Здраве буде, — крикнул я ему.
— И вам здоровья, — ответил мужик.
— Это что за весь? — спросил у него Баян.
— Девять Дубов, — отвечает крестьянин, а сам знай топориком тюкает.
— Живем, Добрый! — повеселел подгудошник. — Про это место я слыхивал, — и снова к работнику: — А не здесь ли хоробр знатный дядька Соловей проживает?
— Здесь, — кивнул мужик. — А ты ему и вправду племянником?
— Не, — улыбнулся Баян. — Я ему братан, — а потом добавил: — Старшой.
— Ой, насмешил, — подмигнул мужик пареньку. — Соловей же тебе в отцы годится…
— Это просто меня ведьма одна заколдовала, — не моргнув глазом, соврал подгудошник. — Вот с тех пор я назад расту. Еще чуть-чуть, и начну титьку сосать.
— Да ну?! — оторвался от своего дела огнищанин.
— Вот тебе и «да ну», — скривился Баян, точно заплакать собрался. — И некому меня пожалеть. И некому меня расколдовать, и скоро не в светлый Ирий, а обратно к мамке в пузо полезу…
— И что? — растерялся мужик.
Смотрю я на них и никак понять не могу: то ли огнищанин не хуже подгудошника придуряется, то ли сказкам Баяновым поверил?
— А то, — Баян и вправду слезу пустил. — Может меня расколдовать только муж праведный, с топором в руке. Только если меня в голую задницу поцелу-у-ует… Ты-то вон, небось, откажешься? — И вдруг рассмеялся громко.
— Ах, чтоб тебя… — изругался мужик.
Но ничего как будто. Не обиделся вроде. Даже вместе с нами погоготал. А потом говорит:
— Проходите в деревню. Во-о-он, видите, кумир Белеса Мудрого посередке стоит? — махнул он топорищем, путь нам указывая. — От него третий дом Соловьев. Он эту зиму с нами прожил. Потому, видать, и напастей в деревне не было. — И опять за работу принялся.
Поблагодарили мы огнищанина. Я перед воротами спешился. В поводу Буланого в деревню ввел, и пошли мы дом хоробра искать.
Дошли до кумира. Скотьему Богу до земли поклонились за то, что принял нас в вотчине своей. А Баян из сумы бубен свой достал. Трижды ударил в него, а потом бубенчик от него оторвал да к подножью кумира положил.
— Прими Давший Мудрость подарочек за то, что в земле своей приветил.
Дом Соловья мы сразу нашли. Крепким тыном огорожен, так что за ним при нужде все жители деревенские отсидеться могут. Не двор, а крепь. В ворота тесовые постучали.
— Кто там в гости ко мне пожаловал? — услышал я знакомый голос.
— Это мы, дядька Соловей, — крикнул подгудошник.
Распахнулись ворота. Вышел хоробр нам навстречу. В рубахе беленой, в кушаке красном, обыжка на могучие плечи накинута. Подивился я: даже без кольчуги и доспехов здоров был витязь.
— Баянка! Добрый! — узнал нас хоробр. — Как же Доля вас в Девять Дубов завела?!
Сграбастал нас Соловей в объятья сразу обоих. Стиснул так, что у Баяна косточки хрустнули.
— Полегче, — я ему. — Придавишь гостей ненароком.
— Проходите, гости дорогие, — ослабил он хватку. — Баня как раз поспела. Я уже попарился, теперь ваш черед с дорожки прогреться. А потом мы бражки откушаем да под моченый груздь. У меня еще с прошлого года кадочка с грибочками припасена…
У Соловья в гостях сытно и пьяно нам было. И бражки с груздями откушали, и мясца с хлебушком. С радостью витязь нас приютил. Рассказали мы ему про встречу с находниками. Про полонян поведали. На мою сторону в нашем споре витязь встал. Погорился, что его вместе с нами в том зимнем лесу не было.
— Да только и я бы супротив силищи булгарской не сдюжил, — сказал Соловей подгудошнику.
На том Баян и успокоился.
Без малого две седмицы у Соловья мы прогостили. Слякоть с распутицей у хоробра пересидели. А как только подсохло немного, да реки в берега вернулись, так и дальше отправились…
А дорога была неблизкая. Я на Буланом ехал, а Баян рядом пехом пер. Про булгар с полонянами давешних не вспоминали мы боле. Ссору затевать промеж себя не хотели. Пусть в малом каждый при своем остался, зато в большом меж нами разногласия не было.
Как-то на привале я у него плясовому бою учиться вздумал. И не стыдно мне было подгудошника наставником называть. А чего стыдиться, коли малой больше старшого в чем-то понимает?
— Покажи, — говорю, — ежели не устал.
— А с чего уставать-то? — улыбнулся он.
Бубен свой из сумы достал, кудрями тряхнул, бубенцами звякнул и пошел чесать пальцы о натянутую кожу. Бубен в его руках то ухает тяжко, то трелью птичьей разливается — даже не хочешь, а ноги сами притопывать начинают.
— Повторяй за мной! — сказал и начал отплясывать. Лихо у него получалось. Легко.
Повторяю за ним коленца мудреные. Ковырялки с разножками разучиваю. Только не шибко у меня выходит. Заплетаются ноги, с дыхания сбиваюсь.
— Тут все дело в том, чтоб с ритма не соскочить, — учит он меня. — Раз, два, три, четыре… нога вверх. Носок тяни. А теперь вниз, подскок, поворот, присядка… ладошкой по голенищу хлопни, чтоб супротивника с панталыку сбить. Иди сюда. Нападай!
Я и напал. И с дубьем на него кидался, и с мечом, у булгарина отобранным, лез, и ножом пырнуть пытался. Без толку. Вроде пляшет он. Вроде просто все у него выходит. Весело. Только после веселья этого мне лишь шишки с синяками на память остались.
— Запомнил? — он меня спрашивает. — Еще разок давай. Раз, два, три, четыре…
И снова я у него манеру перенять пытаюсь. Стараюсь. А он:
— Ну-ка не путайся! — на меня прикрикнет, и опять: — Раз, два, три, четыре…
А Буланый мой первую весеннюю травку щиплет. Иногда поднимет морду, на нас взглянет. Вздохнет и опять за мурушок с одуванчиками примется. Небось думает, что это на нас безумство весеннее накинулось. Два дурака на поляне пляшут. Один в бубен стучит, другой козлом скачет.
Повалился я в конце концов на землю.
— Все, — говорю. — Сил больше нет. Упрел. А Баян рядышком присел, смеется:
— Я же не неволю тебя. Ты же сам хотел.
— Хотел да не выхотел, — отвечаю. — Проще с мечом крутиться.
— Тебе, может, и проще, а мне бубен боле по нраву. Не люблю я оружие. Злое оно.
— А откуда у тебя эта наука веселая?
— Иногда, — пожал он плечами, — кажется, что я с этим родился. А на самом деле человек один научил.
Ну а кое-что уже после сам додумал. Я же по пирам да свадьбам хожу. В разных землях бываю. Присматриваюсь, как народ свою удаль выказывает. Что-то на ус наматываю. Что-то само понимается. Без пляски праздников не бывает.
— Да, — рассмеялся я. — На ус, говоришь, наматываешь? А усов-то еще и нет у тебя!
— Это точно, — закивал он. — Никак не растут, заразы.
— Ничего, — сказал я и встал. — Еще вырастут.
— Продолжать будем? — вскочил он.
— Нет уж. Хватит, пожалуй. Дальше трогаться пора.
И вот наконец-то выбрались мы на притоптанную дорогу. Глядим — мужик-огнищанин возом правит. На возу бочки, за возом стригунок
[82] бежит. А мужик вовсю глотку дерет. Песню дорожную поет. И так сикось-накось у него получается, что Баян скривился, точно сливу недозрелую разжевал.
— Никак мне такого не вытерпеть, — сказал и наперерез огнищанину бросился.
— Погоди, — остановить я его хотел. Не успел.
— Скажи, добрый человек, — с поклоном к огнищанину Баян обратился, — далеко ли до славного града Мурома?
Испугался было мужик. Песней поперхнулся. А кто бы на его месте не перетрусил? Едет он, никого не трогает, кобылу свою понукает, душу радует, а тут из бора на него наскакивают. Натянул огнищанин вожжи. Кобылка его чуть из хомута не выпрыгнула. Оглобли кверху задрались. Встал воз посреди дороги. А мужик кнут в руки, дескать, подходи, приголублю!
— Эй! — закричал ему подгудошник. — Ты кнут-то опусти. Стегаться вздумаешь, тогда пеняй на себя.
— Не подходи, лихоимец! Засеку! — в ответ ему мужик.
Тут и я из леса на Буланом выехал. Увидал он меня, кнут в сторону отбросил.
— А я чего? Я ничего вообще, — как-то сразу огнищанин сник.
— То-то же, — сказал Баян.
— Ты, случаем, не в Муром спешишь? — спросил я мужика.
— А то куда же, — закивал он. — А вы, случаем, не тати лесные?
— Мы люди вольные, — ответил Баян, — но делами злыми не промышляем.
— Ага, — кивнул мужик и переспросил громко: — Так вам в Муром надобно?
— Он что? С глушью, что ли? — пожал плечами мой сопутник.
— В Муром по этой дороге вам ехать. К вечеру тама будете, — прокричал мужик.
Потом повернулся к Баяну и головой замотал:
— Не, не глухой я. Просто слышу плоховато.
— Это заметно, — рассмеялся Баян. — Песню-то эвон как испохабил.
— Ась? — огнищанин сощурился, словно так ему лучше слышать было.
— Карась! — в тон ему ответил подгудошник. — Пошли-ка, Добрый, — сказал он. — Сдается мне, что он не только на ухо, но и на голову туговат.
Подхватил он Буланого под уздцы и вперед зашагал.
— Сам дурак! — крикнул нам вслед огнищанин. — Ишь распрыгались тут. Кузнечики.
Мы при этих словах чуть от смеха не лопнули.
— Неужто у них все тут такие? — посмотрел на меня Баян.
— Не приведи Даждьбоже, — сказал я ему.
Теперь понятно, почему говорят, что у муромов уши хлебные, — вздохнул разочарованно парень.
— А я-то думал…
— Не похож он на мурома, — успокоил я его. — По-нашему чисто говорит. И одежа на нем нашенская.
Богумировых потомков, сразу видать. Либо из северян он, либо из радимичей. Только что в этой земле радимичи делают?
Порядком мы уже отошли. Слышим, воз снова тронулся, колесами заскрипел.
— Может, вернемся, — предложил Баян, — да расспросим его?
Только вертаться мы не стали. Над дорогой опять полетела песня огнищанина, а это было для парня хуже ножа вострого.
— Добрый, — жалобно подгудошник на меня взглянул, — давай я к тебе снова за спину сяду. Да Буланого твоего поторопим, не то у меня не хуже этого, — кивнул он назад, — уши внутрь завернутся да хлебными станут.
— Садись, — пожалел я Баяна.
Не обманул тугоухий. Вскоре мы и впрямь увидели деревянные стены стольного града Муромской земли. По всему было видно, что совсем недавно здесь произошло побоище.
Посад раскурочен. Одни дома по бревнышкам раскатаны, другие и вовсе палом пожжены. Только печи сиротливо торчат. Разор и запустение. Да еще гарью все вокруг провоняло. Но сам град, видать, взять не смогли. Выдержали осаду крепкие стены.
— Уж не тот ли долговязый жердяй тут войной прошелся? — то ли меня, то ли самого себя спросил Баян.
— Мало ли таких по землям бродит, — ответил я ему.
— Немало, — согласился он.
А вокруг ни души. Словно вымерло все. Или, может, забрали в полон посадских жителей? И от пустоты этой оторопь берет. Страх холодком противным спину морозит. Поежился я невольно, на Баяна взглянул. Ему, видно, тоже не по нраву эта тишина. Озирается. Насторожился весь, точно беду встретить приготовился. Идет рядом крадучись, готов в любой миг либо в драку кинуться, либо в бегство пуститься.
Вдруг как будто промелькнуло что-то. Или примерещилось? Нет, не морок это. Вон там как будто кто-то копошится. Вгляделся я — точно. Есть, выходит, живые.
Сначала я кочета
[83] увидел. Странно он среди этого разорения смотрелся. Гребень на нем большой. Мясистый. Красной кровью налитой. Перья яркие, с карего в лазоревый переливают. Глаза-пуговки чего-то в руинах высматривают. Осторожно ступает он по развалинам. Головой не хуже нас с Баяном крутит. Остановится, присмотрится и дальше идет. И не кричит, крыльями не хлопает, несушек своих не зовет. То ли от испуга голос у него пропал, то ли знает, что никто на его зов не откликнется.
Подошел кочет к печи обрушенной, замер. Возле нее землю клюнул, точно зернышко какое нашел. Тут его и сграбастали. Выскочила из печки девчонка. Лохмотья на ней грязные, волосы всклоченные, лицо сажей черной перемазанное. Схватила девчонка кочета и шею ему — хрясть.
Жалко мне стало птицу. Да только людей жальчее.
— Вон, видишь, девка? — показал я Баяну рукой на замарашку. — Спроси иди, что тут стряслось?
А девчонка нас заметила и наутек припустила. Прямо к городским воротам спешит. Кричит что-то, на визг срывается. Что кричит? Не разберу никак. А она кочета к груди прижимает, точно драгоценность великую несет.
— Догоню я ее, — сказал подгудошник и кинулся следом.
— Зачем пугать? Она и так перепуганная, — крикнул я Баяну вдогон.
Чумазая увидела, что за ней бегут, заверещала. Споткнулась она, упала, кубарем покатилась, но добычу из рук не выпустила. Вскочила и еще быстрей понеслась.
Остановился Баян. Понял, что ему девчонку не догнать. Дождался, когда я подъеду, и говорит:
— Вот глупая девка! Я же ей ничего плохого не хотел. Чего она так?
— Ну… хотел, не хотел… — отмахнулся я. — Давай-ка лучше к городу поближе подбираться. Там-то уж, наверное, нам расскажут, чего да как…
— Ага, — кивнул Баян. — Ну а коли не расскажут, то стрелами продырявят точно.
— Да что мы? Вороги какие? Нас всего-то двое. Небось не убьют.
И мы двинулись вслед за девчонкой.
Поднялись мы на косогор, у ворот остановились. Видели мы, как створка приоткрылась, девку внутрь пропуская, да затворилась тут же. Запоры только лязгнули.
— Не сильно ждут нас в граде Муроме, — сказал я подгудошнику, спешился, чтобы горожане нас за недругов не приняли.
Подошли мы ко граду. Я в ворота постучал.
— Эй! — крикнул. — Впустите! Мы пришли с миром!
Никакого ответа.
— Сдается мне, Баян, не пустят нас в город, — сказал я подгудошнику. — Чую, что наблюдают за нами, а не показываются. Убить не убьют, но и к себе не допустят.
— Это мы сейчас посмотрим, — ответил он. — Никто бычиться не станет, если к нему в гости с радостью пришли, — достал из сумы свой бубен, ударил в него и закричал: — Эй, люди хорошие, отопритеся, отворитеся! Не со злом мы пришли, а с радостью! Я спою вам и спляшу, чудо-юдо покажу! — И с этими словами он кинул бубен мне.
Я поймал его на лету и недоуменно уставился на Баяна.
— Подстучи, Добрый! — подмигнул он мне и встал на руки.
Такой прыти я от него совсем не ожидал.
— Давай, Добрый! Давай!
И я застучал по натянутой коже.
Конечно же, у меня получалось не так красиво, как у Баяна, но я очень старался не сбиться с ритма. И вспомнился мне хевдинг Торбьерн, который все пытал — не играю ли я на арфе? Вот бы посмеялся он, когда бы увидел меня, стучащего в бубен…
А Баян между тем принялся выплясывать, стараясь попасть в мой не слишком четкий ритм. И так ловко у него получалось, словно он сызмальства не на ногах, а на руках бегал.
— Вот так чудо из чудес, — подпевал он, проделывая свои выкрутасы, — вздыбил ноги до небес! Что за странная случилась у меня хвороба? Поменялися местами голова и жопа!
Я едва сдержался, чтобы не расхохотаться. Но, похоже, на сидящих за стенами града людей выверты подгудошника не произвели особого впечатления. Ворота Мурома попрежнему оставались закрыты. А за стенами стояла полная тишина.
— Слушай, Баян, — я опустил бубен, — может, они тоже с глушью? Ну, как тот мужик, что нам в дороге встрелся?
— Карась, что ли? — снизу вверх взглянул на меня он.
— Ага, — кивнул я.
— Тогда все бесполезно.
Подгудошник оттолкнулся от земли и встал на ноги.
— Тьфу! — смачно сплюнул он. — Только руки в грязи изгваздал.
— Держи, — протянул я ему бубен.
Он отряхнул ладони, подобрал с земли свою суму и запихнул в нее бубен.
— Ну? И что теперь? — спросил подгудошник.
— Не знаю, — пожал я плечами.
А тут и помощь подоспела. На дороге появился наш давешний знакомец. Мужик-огнищанин проехал через разоренный посад и направил свой воз прямо к нам.
— Что? — спросил он, натягивая вожжи. — Не хотят вас впускать?
— Не-а! — крикнул ему что есть мочи Баян.
— Чего орешь-то? — Огнищанин засунул мизинец в ухо. — Я же сказал, что не глухой, а только с глушью.
— Ну, извини, — поклонился ему подгудошник.
— Ладно, — махнул в ответ мужик рукой.
— Добрый человек, — обратился я к нему. — Подскажи, что делать нам? Как в град попасть?
— Погоди. — Огнищанин слез со своих бочек, подошел к воротам, задрал голову вверх и закричал что-то на непонятном мне языке.
[84] Из бойницы над воротами показалось бородатое лицо. Горожанин в ответ мужику затараторил сердито.
— Ась? — приставил огнищанин ладошку к уху. Горожанин снова что-то стал доказывать, несколько раз ткнул в нашу сторону пальцем, дважды ударил кулаком по раскрытой ладони, а потом выпучил в притворном страхе глаза, угукнул филином и замолчал. Наш заступник его внимательно выслушал, кивнул головой и сказал в ответ пару коротких отрывистых слов. Я поймал себя на том, что стою раскрыв рот. Взглянул на Баяна, а тот едва смех сдерживает.
— Гляди-ка, Добрый, — шепчет, — как немчура кривляется. А Карась тоже хорош.
— Интересно, — я ему так же тихонько, — о чем они там разговор ведут?
— И так понятно, — отвечает подгудошник. — Решают, где соли добыть, чтоб нас пресными не жрать.
— Типун тебе…
— Не, — перебил Баян. — Типуна не надо. Я с типуном петь не смогу.
— Так плясать будешь да на руках бегать. У тебя ловко выходит.
Между тем странный разговор у ворот закончился. Горожанин скрылся, но спустя пару мгновений вновь появился в бойнице. Выкинул огнищанину увесистый узелок, махнул рукой и пропал. На этот раз окончательно. Мужик поймал узелок, вздохнул и направился к нам.
— Не пустят они вас, — сказал он. — Напуганы сильно. Люди в Муроме тихо живут. Никого не трогают, но и себя трогать не дозволяют. А тут зараз столько напастей. Говорят, что не успели от булгар отбиться, как вы приперлись, — взглянул на нас строго. — И непотребства разные творить начали.
— Какие еще непотребства?! — возмутился Баян.
— Вы девку ихнюю пугали?
— Не пугали мы ее, — ответил я. — Догнать только хотели, чтоб узнать, что тут случилось.
— Значит, пугали, — кивнул мужик и к Баяну повернулся: — Ты ногами небо пинал?
— Как это? — удивился подгудошник.
— Ась? — сощурился огнищанин, видно, Баяна не расслышал.
— Я говорю: как я его пинать-то мог? Оно же вона где! — поднял он руку кверху.
— А они, — кивнул он на стену града, — говорят, что ты в небо ногами тыкал.
— Это было, — смутился Баян. — Я же их порадовать хотел…
— И при этом огорчил сильно, — сердито сказал мужик. — А он, — кивнул он на меня, — гром и бурю призывал. В бубен лупил. А Мосю ихнему это не по нраву.
— Кому? — спросил я.
— Мосю, — ответил мужик. — Это у них что-то вроде нашего Богумира. Отец всех муромов и хозяин неба и земли.
[85] Земля Мосю мать родная, а Небо — отец. А ты, — взглянул он на Баяна с укоризной, — в отца и ногами…
— Так я же не знал…
— И на землю плюнул, — подытожил мужик. — А для них это обидно очень.
— Ну и что делать? — спросил я.
— Заголять да бегать, — ухмыльнулся огнищанин.
Помолчали мы. Я растерянно, а мужик задумчиво.
А пока молчали, стригунок к Баяну подошел. Мордочкой своей его в плечо ткнул. Губами мягкими щеки подгудошника коснулся.
— Ой, — втянул голову в плечи Баян, — щекотно.
Погладил он жеребенка рукой, а другой из сумы тряпицу достал. Развернул, а там корочка хлебная. Мы ее на черный день берегли.
— На-ка, — протянул ее стригунку. — Вкусный хлебушко.
Жеребенок пошамал губами по ладони, взял хлеб, зажевал.
— Смотри, Добрый, — подгудошник улыбнулся. — Нравится коньку хлебушек.
— А вы зачем сюда нагрянули? — подал голос огнищанин. — Дело у вас или прячетесь от кого?
— Человека я ищу, — сказал я. — Говорят, он в здешних местах обитает. Хотел в городе разузнать про него.
— Что за человек?
— Может, ты слышал…
— Откуда ему, — тихонько мне Баян шепнул. — Он же с глушью.
Одернул я подгудошника, а мужику сказал:
— Григорием его зовут. Пустынник он.
— А зачем он тебе? — спросил мужик.
— Ох и смешной ты. — Баян стригунку по шее похлопал. — Ну, иди. Иди к мамке. Слышишь фыркает, знать соскучилась по тебе.
И стригунок послушался. Он повернулся и, помахивая хвостом, пошел к возу.
Но там его вовсе не ждали. Со стороны казалось, что мой Буланый и кобылка огнищанина о чем-то беседуют на своем конском языке. Буланый качал своей большой головой, словно рассказывал о тех далеких землях, из которых он прибыл в этот забытый богами угол Мира. А кобыла переминалась с ноги на ногу и обмахивалась хвостом, будто внимательно слушала рассказ залетного красавца.
Жеребенок, было, сунулся ей мордой под брюхо, но та строго топнула ногой, дескать, не мешайся тут. Стригунок взбрыкнул, обиженно отошел в сторонку и принялся щипать молодую траву.
— А ты что? Знаешь про него? — ответил я огнищанину вопросом на вопрос.
— Может, и знаю. — Мужик переложил узел из правой руки в левую, размашисто перекрестился и хитро посмотрел на нас.
— Нет, — помотал головой Баян. — Не смотри. Не христиане мы.
— А зачем же вам Григорий? — удивился мужик.
— Надо, — ответил я. — Я ему весть передать должен, а потом слово сказать.
— Слышь, карась? — подгудошник подбоченился. — А тебя-то как зовут?
— Ась?
— Зовут тебя как?!
— Иоанном, — на этот раз мужик расслышал.
— Ох и имечком тебя родичи наградили, — рассмеялся Баян.
— При крещении во имя Господа нашего Иисуса меня так нарекли, — гордо ответил огнищанин.
— Иоанн, — сказал я ему, — твой Бог лжи не терпит. К грехам смертным брехню причисляет…
— А ты почем знаешь? — еще сильнее удивился мужик.
А Баян вдруг на меня очами зыркнул, словно я ужасное что-то сболтнул. Потом взгляд отвел. Потупился. «С чего это он?» — подумал я, а вслух Иоанну сказал:
— Кое-что знаю про вашего Иисуса, — и заметил, как вспыхнул радостный огонек в глазах огнищанина и погас тут же. — Так отвечай мне безгрешно, где Григория найти?
Помялся Иоанн. Покукожился. А потом вздохнул тягостно, рукой махнул.
— Вы люди не злые. Вон как стригунок к шутоломному прильнул, — говорит. — Поехали. Небось, учитель на меня за то не прогневается.
Но не поехали мы. Пешком пошли. Подхватил я своего конька за узду, в поводу повел. А Иоанн с воза гужу снял, подобрал покороче.
— Давай, милая! — на кобылку свою прикрикнул. Так и пошли мы прочь от града Мурома несолоно хлебавши. Я, Иоанн, а промеж нами Баян. Оглянулся я на прощание на град и увидел, как в бойнице над воротами показалась мордашка давешней чумазой девчонки. Я ей рукой помахал. Дескать, прощай, может, свидимся еще, а она мне язык показала. Наверное, так у них, у муромов, счастливой дороги желают.
— А далеко ли идти-то? — спросил Баян.
— Не, — ответил Иоанн, — не далече. Деревенька наша совсем рядом. Мурома не захотели нас от стольного города своего в отдалении держать. А мы и рады. Землицы нам дали, строиться разрешили, а чего еще нужно? Вот и я говорю…
— А чего это они вас от себя отпускать не захотели?
— Решили, что под их надзором мы спокойней будем.
— А вы что? Дюже буйные, что ли? — удивился подгудошник.
— Господь с тобою, — сказал огнищанин. — Кроткие мы, как агнцы.
— Это в смысле бараны? — прыснул Баян.
— Ась? — не расслышал Иоанн.
Чудная у огнищанина была глухота. Это я уже давно приметил. Не слышал он только то, что слышать не хотел. Ну, да это дело его.
— До коренных земель отсюда не близко, — сказал я. — Как же ты в дали такой очутился?
— Так ведь не я один, — ответил Иоанн. — Нас здесь двенадцать семей да еще бобылей трое. Мы в Словенской земле под Нов-городом обитали и сами по роду своему словены. Хорсу требы приносили да Сварогу кощуны пели. И все бы ничего, только случилось в нашем краю несчастье. Два лета подряд недород выпал. Сначала градом жито побило, потом и вовсе морозом зеленя поморило. Голодно стало. Тяжко. У меня как раз сынок родился. Первенец. Да вот беда — еще в младенчестве с рук материнских он осмыгнулся. Упал. Ножки у него отказали. И есть нечего, и сын калечный, и мор вокруг. Хоть ложись и помирай. Тогда наш волхв Горисвет удумал Хорсу жертву человеческую принести. И на сына моего указал. Тут уж решил я, что горе навек в нашем доме поселилось. Только не послушались селяне волхва. Отказались кровь невинную проливать. Прогнали его из деревеньки вон. Вот тогда к нам в деревеньку Андрей с Григорием пришли да растолковали, кто истинным Богом этому Миру приходится. Понял я, что Господь нам испытания за грехи наши посылает. Потому на нас гневается, что живем мы словно впотьмах под ярким солнышком. Андрей дальше пошел, а Григорий с нами остался. Ученье Христа проповедовал, на путь истинный наставлял. Не слишком наши ему верили, однако после того, как он на поле молебен совершил да научил, как в других землях жито от недорода спасают, мы впервые хлебушка досыта наелись. Такого приплода земля наша отродясь не давала. А наевшись, Григорию поверили. Всей деревенькой крестились. Но Горисвет злопамятным оказался. Вернулся к нам и волхвов новгородских с собой привел. Не по нраву волхвам учение Христа пришлось. Общину пожгли. Григория нашего убить хотели. Вот мы и ушли от греха подальше. А по дороге Андрея встретили. Он и присоветовал нам к муромам податься. Так мы здесь и очутились.
— А с сыном-то что? Поправился? — спросил Баян.
— А что? — пожал плечами Иоанн. — На все воля Божья. И коли не дано ему в ногах владеньица, так, значит, Господу то угодно.
Между тем мы вышли на берег реки.
— Вот, глядите, — сказал огнищанин. — Какая у нас она широкая.
И верно, река была полноводной. Тихо несла она себя промеж дремучих лесов. Берег дальний едва угадывался. Едва различимой полоской темнел вдалеке.
[86] Коник мой, почуяв воду, фыркнул и потянул меня к плесу. Знать, пить захотел Буланый.
— Что за речка? — спросил я христианина.
А стригунок в воду боязливо зашел. Ножонки свои тонкие растопырил, ткнулся губами в воду рядом с моим конем и кобылой огнищанина и начал шумно пить воду.
— Мурома ее Окой зовут, — ответил Иоанн. — Ну и мы так кличем. Град их стольный одним боком своим в нее упирается. Вы-то от бора подошли, потому за стенами ее и не заметили. Вон уж недалече и деревенька наша. Места эти у муромов Карачарами прозываются. Говорят, тут какой-то человек праведный в стародавние времена проживал. Карачаром его поминают, так и община нареклась. Принимать все, что Богом дадено, нас Григорий учит, а место это из таких, что сразу на душу ложатся. Да вы сами скоро увидите.
Напились кони, отфыркались. И мы дальше пошли.
Жеребенок весело вокруг мамки заскакал. К Буланому, было, сунулся, но жеребчик мой его зубами слегка прихватил, чтоб знал маленький свое место. Отбрыкнулся тот, мол, мы тоже не лыком шитые. Наступит день, и мы еще покажем.
А я за Баяном вполглаза наблюдал. Притих он почему-то. Балагурить перестал. Устаток дорожный, что ли, на него навалился? Идет подгудошник, молчит, о чем-то своем думает. На Иоанна зыркнет и снова в думы свои погружается.
А христианин бодро рядом с возом шагает. Узелком муромским помахивает, вожжи совсем отпустил. Кобылка и так дорогу знает, поторапливается, домой спешит. Колеса у воза поскрипывают, бочки дубовые друг о друга боками трутся, кони копытами о дорогу стучат — вот тебе и музыка.
— А в бочках-то у тебя что?
— А тебе на кой? — огнищанин улыбнулся хитро.
— Интересно, — отогнал я мошку весеннюю, что противно над ухом прожужжала. — Может, бражку везешь. Я бы выпил с дорожки.
— Нет, — вздохнул Иоанн. — Пустые они. Тут недалече бондарь знатный живет. Из муромов. Вишь, как лихо собирает. Ни одной щелочки. Вот забрал ноне да на обратном пути вас встретил. Слава Тебе, Господи, людей хороших мне в попутчики послал. Ну, кажись, добрались. Вот она, община наша, Карачарово.
Селенье было невелико: взгорье лесистое над рекой, несколько дворов к реке одним порядком спускаются. Пристань на высоких коблах,
[87] лодчонки причалены, на воде качаются. Тыном деревенька обнесена. Крепью огорожена. Сколько я таких на веку своем недолгом уже повидать успел. Лишь одно отличие сразу в глаза бросается — нигде поблизости кумиров не видно. Вместо чуров резных у околицы крест стоит, а на маковке холма сруб недостроенной церквушки.
Иоанн вожжи натянул. Встала кобылка, воз колесом скрипнул и замер. Узелок свой селянин меж бочек пристроил, шапку с головы скинул, в кулаке зажал. Перекрестился размашисто, кресту придорожному поклон отвесил.
— Благодарю Тебя, Господь наш, Иисусе Христе, что оберег меня в дороге от страстей и напастей злых, — проговорил.
Заметил я, как Баян при этих словах поморщился. Ухмыльнулся криво, но, как только огнищанин снова шапку напялил, узелок подобрал и коняжку тронул, спрятал свою ухмылку и за Иоанном пошел. Что творится с подгудошником? Почему его так при имени Бога христианского передергивает? Никак я понять не могу. Ведь не делал нам христианин ничего плохого. Отчего же парня так коробит, словно недруг злой нас в полон ведет?
Подошли мы к околице. Иоанн загородку в сторонку отодвинул.
— Милости прошу в Карачары, будьте гостями зваными, — сказал нам и в деревеньку въехал.
Ну а мы следом зашли.
Смотрю я, и вправду место красивое.
— Здраве буде, Иоанн! — нам навстречу ребятня подбежала.
Трое мальчишек и две девчушки маленькие. Увидали нас, остановились поодаль нерешительно.
— И вам здоровья, детушки, — приветливо улыбнулся огнищанин.
— Кто это с тобой? — спросил его старший этой ватаги.
— Гости это, — ответил Иоанн.
— Спаси вас Хлистос, блатья! — девчушка нам с Баяном крикнула и перекрестила старательно.
— Не из братии они, — смутился Иоанн. — С родины гости пришли.
— Нехристи! — вдруг громко крикнул старший, и дети с визгом бросились врассыпную.
— Чего это они? — изумленно спросил Баян.
— Вы уж простите их, — еще больше смешался огнищанин. — Для них иноверцы врагами лютыми кажутся. Родители их так приучили. И боязнь у них осталась от той ночи страшной, когда Горисвет с волхвами нашу родину жгли. Многие до сих пор по ночам вскрикивают. Родимец
[88] некоторых колотит.
— Так вылили бы испуг, и всего делов
[89], — пожал плечами Баян.
— Что ты! — отмахнулся от него Иоанн. — Чародейство — грех великий!
— А маята ночная лучше, что ли? — спросил я.
— На все воля Божья, и все в руце Его, — вздохнул христианин и перекрестился.
— Не зашибут они нас? — Баян кивнул на людей, спешащих нам навстречу.
Их было около десятка. Кто вилами вооружился, кто топор подхватил, а одна баба с ведром бежала. Что под руками было, то и похватали жители Карачар, чад своих оберегая.
Баян суму свою на землю положил и к встрече с карачаровцами изготовился. На христианина так взглянул, словно дыру в нем прожечь взглядом хотел.
— Погоди, парень. — Я ему на плечо руку положил. — Не гоношись.
— Не разобрались они, — поспешно сказал Иоанн. — Чада их напугали. Решили, видно, что вы меня в общину силком приволокли…
Вышел он вперед, руки вверх поднял.
— Успокойтесь, братья и сестры! — крикнул он селянам. — Не вороги это! Я гостей к учителю привел! Они Григория нашего по нужде разыскивают.
Остановился народ. Оружие свое нехитрое опустил.
— Так нехристи не со злом пришли? — спросила настороженно та баба, что ведром от нас отбиваться хотела.
— Нет, Параскева, — ответил ей огнищанин. — Они люди не злые.
— А зачем им учитель нужен? — выкрикнул кто-то. Тут мой черед настал вперед выходить. Поклонился я народу карачаровскому.
— Здраве буде, люди добрые. Я от Андрея учителю вашему слово привез, — заметил я, что имя рыбака на них подействовало. — И хоть сам я не Христу молюсь, — продолжил, — но против вас я недоброго не замышляю. Добрыном меня зовут, а его, — кивнул я на подгудошника, — Баяном. С миром мы в общину вашу пришли.
— Что ж ты сразу не сказал, что тебя Андрей к нам прислал? — шепнул мне Иоанн.
— Недосуг как-то было, — ответил я, — да ты и не спрашивал.
— Как там Андреюшка наш? — Параскева ведро в сторону отставила.
— Про то я лишь с Григорием говорить должен, — я понял, что сейчас не смогу сказать этим людям о смерти рыбака.
— Так учитель в пустынь ушел за нас, грешных, помолиться. Обещался быть вскорости, — сказал мужик и засунул за пояс топор.
— Ой, — всплеснула руками Параскева. — Чего же мы встали посреди улицы? Гости же с дороги, небось, есть хотят. Устали, наверное. А мы их тут баснями кормим. Пойдемте.
— Видишь? — шепнул я Баяну. — С людьми разговаривать нужно. А ты драться собрался.
Григория я увидел только вечером.
Иоанн нас с подгудошником за стол пригласил. А как только мы сели, а Параскева поставила на столетию большую вечку
[90] с крутой холодью,
[91] вот тогда я понял, как изголодался за дальнюю дорогу. Однако прежде чем к трапезе приступить, домочадцы Иоанновы молитву хозяина выслушали. Знал я ее. Ольга в книге своей показывала. Про хлеб насущный в ней говорилось. И подумалось мне тогда, что Иисус чем-то на Даждьбога нашего похож. Тоже дает детям своим и хлеб, и радость, и жизнь. Но вслух я об этом говорить не стал. Зачем хозяев приветливых обижать? Кормят нас, поят. А какого Бога при этом благодарят, это их дело.
Закончил Иоанн молитву, осенил себя привычно крестным знамением. Взял хлеба каравай, на колени его ребром округлым поставил, нож в руке сжал:
— Во имя Господа нашего, Иисуса Христа, — воткнул в чуть подгорелый бочок и на себя потянул.
Корка на хлебе толстая, чтоб подольше коврига лежала да не черствела. А под твердой коркой ноздреватый мякиш. Запах у него с кислинкой. Вобрал я в себя хлебный дух, даже слюнки потекли. Хорошо.
Смотрю — домочадцы улыбаются. На нас с Баяном смотрят приветливо. Невелика семья у огнищанина. Жена Параскева у стола суетится, сынок Илия, тот, которого не захотел Иоанн под нож жертвенный Горисвету отдавать, дочка малая совсем, Софией зовут, да сам хозяин.
Первенец Иоаннов хоть летами небогат, зато силен. В плечах не по годам раздался. Руки у него здоровые, грудь широкая, шея крепкая, взгляд смышленый. Сидит за столом, и не верится даже, что под столешней ноги его, словно тряпки ненужные, болтаются. Видел я давеча, как он по дому ползал. Спиной вперед, чтоб удобней было. Ладонями в пол упирается, а ноги следом волочатся. Бойко у него получается. Сызмальства к такому передвижению приспособился. Потому и тулово у него, как у взрослого мужика. — Илия у меня первый помощник, — хвастал потихоньку Иоанн сыном. — Пусть в ногах владеньица нет, зато руки горазды. Пальцами гвозди кованые гнет, а руками подкову как-то порвал. И не скажешь, что мальчонке двенадцатый годок. Здоров, как мужик взрослый. Эх, — вздохнул он, — если бы еще и ноженьки ему Господь возвернул…
А София девочка пригожая. Я, на нее глядя, о Малуше вспомнил. Как там сестренка моя? Скучает, наверное. Ничего. Скоро свидимся.
— Мать, давай-ка к столу то, что я от муромов принес, — сказал хозяин и к нам повернулся: — Вы еще, небось, уши хлебные не пробовали?
— Нет, — ответил я, — не довелось. Мне про эти уши Баян всю дорогу жужжал. Он только ради них к муромам и поперся.
— Что верно, то верно, — кивнул подгудошник. — Я, по темности своей, думал, что они у них, как и у всех людей, на голове растут. Ты, Иоанн, когда у града с муромом беседы вел, я присматривался. Уши у него обыкновенные. Выходит, брешут люди.
— Нет, — рассмеялся Иоанн, а за ним и все домочадцы. — Не брешут. Вы узелок у меня видели?
— Конечно, — кивнул Баян.
— Вот в нем-то они и были. Ну, Параскева!
— Сейчас я, — ответила та.
Огнищанка из печи горшок большой рогачом достала. Паром варево исходило. Таким духмяным, что даже хлебный запах он перебил.
Поставила баба горшок на стол, рогач к загнетке
[92] приложила. Руки о ширинку вытерла, достала из-под загнетки большой деревянный черпак и миску.
— Пельмень, так по-муромски называется, а по-нашему — ухо хлебное, — пояснил Илия. — Мамка вон, сколько ни старается, а так, как в граде Муроме, у нее не выходит.
— Зато, — подала голос София, — у них холодь, как у нас, не получается.
— Вот и откушают гостечки нашей похлебочки, да пельменями муромскими закусят. Будет потом, что вспомнить, — сказала хозяйка, выкладывая в миску большие, белые, и правда, очень похожие на уши куски вареного теста.
— Пробуй, — сказал Иоанн подгудошнику. — Тебе первому есть.
Опасливо подцепил ложкой Баян пельмень. Подул на него, откусил осторожно. Жевать начал…
— Ну? — нетерпеливо спросил я.
— Вкуснотища! — прожевав, сказал подгудошник.
— Ты пельмень сметанкой сдобри, а потом похлебки зачерпни да хлебушком прикуси, — посоветовала Параскева и поставила на стол крынку сметаны.
— И так хорошо, — расплылся в улыбке подгудошник.
— Значит, стоило сюда добираться? — Илия пихнул в бок Баяна.
— Стоило, — кивнул тот и посмотрел на хозяйку: — А еще можно?
— А как же, — ответила та. — А ты, Добрын, чего ждешь? Остынут же пельмени.
Попробовал я. И верно, вкуснотища. Внутри горячего теста мясо рубленое оказалось. Сочное да смачное. А когда я сметаной, по хозяйскому наущению, пельмень закусил, да холодью залил, то подумалось, что вместе с ухом хлебным недолго и язык проглотить.
— Слава Тебе, Господи, — расплылся в улыбке Иоанн. — Угодили гостям с угощением. — И сам деловито пельмень подцепил. И замелькали над столом ложки. Застучали деревом по обожженной глине. Наелись мы досыта. До приятной тяжести в животе.
— Знатную трапезу Господь нам ныне послал, — сказал хозяин и рыгнул довольно.
— Добрын, — Илия облизал ложку и положил ее на столетию, — ты мне вот что скажи…
Но что хотел спросить у меня Иоаннов первенец, я так и не узнал. Скрипнула дверь в горницу, на пороге человек появился. Худой, как жердь. Высокий под потолок. Совсем молодой. Чуть постарше Баяна.
— Господь с вами, — неожиданно раскатистым басом сказал вошедший.
— И с тобой пусть Господь пребывает вовеки, — ответил ему Иоанн.
— Опоздал ты, Никифор, чуток, — сказал Илия. — Мы только поснедали.
— Спаси Христос, — громушком весенним пророкотал Никифор. — Я не голоден.
Подивился я голосу жердяя. Взглянул на Баяна, мол, как тебе такое чудо? Кивнул подгудошник восхищенно. Уж он-то в подобном толк понимал.
— А чего же тебе, отрок, надобно? — Иоанн взглянул на жердяя.
— Григорий меня к вам послал, — перекрестился Никифор. — Просил узнать, можно ли ему с гостями вашими повидаться?
— Вернулся учитель? — Параскева со стола посуду собирать стала.
— Вернулся, — кивнул отрок. — У себя он пришлых ждет.
— Ну, — сказал я, вставая из-за стола. — Благодар вам за угощение.
— У нас, — подала голос София, — говорят: спаси Христос…
Одернул ее Илия, она и замолчала сразу. Поняла, что не то сказала.
— Спасибо. — Баян встал вслед за мной.
— На здоровье, — улыбнулась Параскева.
— Пойдем? — подошел я к басовитому.
— Пойдем, — кивнул Никифор. — Тут недалече. Поклонились мы с подгудошником хозяевам и вслед за отроком из горницы вышли.
— Ну и как тебе ухо хлебное? — шепнул я Баяну, пока мы по Карачарам шли.
— Хорошо, — ответил подгудошник и себя ладошкой по животу погладил. — Сытно.
— А хозяева как?
— Илию жалко. Силища в дитятке немереная. Сдается мне, что у него с хребтом беда, и немалая. Ему бы костоправа хорошего. Так ведь для христианина знахарь хуже рыбьей кости в горле. Слышал, что Иоанн сказал?
— Знахарство — грех, а все болячки по воле Божьей.
— Вот-вот, — кивнул Баян. — И как они еще не перемерли тут?
Идем мы так за Никифором, переговариваемся. На круть поднимаемся. Солнышко давно на покой закатилось. Небо уже темнеть стало. Первая звезда проклюнулась, и на смену светилу дневному ночное выкатило. Луна ноне полная. Блином на небосклоне повисла. Значит, ночь светлой будет. Ветерок промозглый подул. Я даже от вечернего холодка поежился.
— Вот и пришли мы, — бас нашего провожатого заставил вздрогнуть.
Рядом со срубом недостроенной церквушки землянка притулилась. Впотьмах сразу и входа не разглядеть.
— Сюда проходите, — указал нам христианин на дверь.
Сам в сторонку подвинулся, нас пропуская.
— А ты как же? — спросил Баян жердяя.
— А я здесь подожду, — пророкотал Никифор.
— Понятно, — кивнул подгудошник. — В дверку не пролазишь.
И, рассмеявшись над собственной шуткой, он отворил дверь. Я тоже невольно улыбнулся. Представил, как Никифор каждый раз пополам складывается, когда в землянку заходит.
Внутри было тепло, светло и тесно. Тепло от небольшой печурки, в которой потрескивали березовые поленья. Светло от масляной лампады, подвешенной на цепочке к бревенчатому потолку. Тесно из-за различного работного инструмента, сложенного прямо на земляном полу, недоделанных резных наличников и крестов, развешанных по стенам.
Невысокий лежак, застеленный пегой собачьей шкурой, стол, засыпанный стружкой и опилками. На столешне, заваленной изрезанными липовыми чурбачками, стоял кованый светец. Лучина в светце чадила, и дым от нее вытягивало в маленькое оконце под потолком землянки. Вот и все убранство нехитрого жилища.
За столом спиной к нам сидел человек. Он не заметил нашего появления. Уж больно занят был своей работой. Что-то старательно вырезал из мягкого дерева. А еще, заглушая треск дров в печурке, где-то в углу стрекотал сверчок. Знать, домовому это местечко по нраву пришлось.
— Здраве буде, добрый человек, — сказал Баян.
Хозяин землянки бережливо отложил работу и обернулся. Мне почему-то казалось, что Григорий должен быть уже в летах. Я ошибся. Ученик Андрея-рыбака был еще очень молод. Даже не верилось, что этот крепкий парень, по виду одних со мною лет, мог стать учителем и ведуном карачаровцев. Ведь многие из тех людей, что встречали нас сегодня, были гораздо старше него. А Иоанн и вовсе в отцы годился.
— И вам здоровья, — приветливо улыбнулся он нам. — Проходите, — широким жестом пригласил нас в землянку. — Вот сюда, на лежак, присаживайтесь.
— Спаси Христос, — усмехнулся Баян.
Прошли мы, стараясь не споткнуться о приспособы и рамы. На краешек лежака присели.
— Ты же во Христа не веруешь, — покачал головой Григорий.
— А ты почем знаешь? — спросил подгудошник.
— Знаю, — просто сказал хозяин.
— Не обижайся на Баяна, — сказал я, а сам на подгудошника строго посмотрел. — Он балагур тот еще.
— Я и не обижаюсь, — пожал плечами христианин. — Про то, что мы здесь так говорим, небось, Софьюшка вам рассказала? Нравится ей христосоваться. По семь раз на дню ко мне прибегает. Спросит что-нибудь, а потом благодарит.
— Она, — кивнул я. — Хорошая девчушка. Смышленая.
— А вы, я слышал, издалека к нам пришли? — Григорий внимательно на нас посмотрел.
— Издалека, — Баян поерзал на лежаке.
— Из Киева, — подтвердил я. — Меня Добрыном зовут.
— А меня Баяном, — сказал подгудошник.
— Уж не тот ли ты Добрый, сын Мала… — начал Григорий.
— Тот. А тебя, мне сказали, Григорием зовут, а Пустынником прозывают?
— Так и есть. Хорошо ли вас встретили общинники?
— Хорошо, — усмехнулся Баян. — Если бы не Иоанн, наломали бы нам бока…
— Но мы на людей твоих не в обиде, — перебил я подгудошника.
— То люди не мои, — сказал Григорий. — То люди Боговы. Не хозяин я им, и не ведун даже. Я, как мне учитель велел, к Господу дорогу ищу, и не моя вина, что они вслед за мной пристроились.
— Далеко же вы забрались, — Баян снова поерзал. Помолчали мы.
— А с чем же пришли вы в Карачары, гости дорогие? — наконец спросил Григорий.
Взглянул я на подгудошника, помедлил немного, а потом сказал:
— Сходи-ка, Баян, проведай, как там Никифор? Как бы не застудился на ветру. А то жалко будет, ежели такой голос потеряет.
— С чего это вдруг? — уставился на меня подгудошник.
— А с того, что у меня к Григорию слово есть, которое даже тебе, другу моему и попутчику верному, слушать не стоит.
— Так ведь…
— Ступай, — сказал я настойчиво.
Обиделся Баян. С лежака встал. Зацепился за раму недоделанную. Громыхнул ее об пол. И…
Дальше все произошло так быстро, что я не сразу опомнился. Да и не мог я подобного ожидать.
Подгудошник ударил меня ногой в грудь. Сильно. Почти без замаха. Я опрокинулся на лежак, больно шарахнулся затылком о стену. Вышибло из меня воздух. В глазах от удара потемнело. И, уже теряя сознание, я успел заметить, как вторым ударом Баян перекидывает Григория через стол.
К счастью, я ушел в Навь всего на мгновение. Тьма, вспышка. Тьма и снова вспышка. На этот раз дольше. Встряхнул головой. Явь стала обретать привычные очертания. Землянка. Все вокруг искорежено. Перевернуто. Лампада раскачивается под потолком. От этого изломанные тени пляшут на бревенчатых стенах. В углу, сложившись почти пополам, лежит Никифор. Видно, заскочил он, привлеченный шумом. Да так и остался, срубленный обезумевшим подгудошником. Кровь стекает по его лбу. Волосы от нее слиплись. И красная капля срывается с подбородка и падает на грудь жердяя. Подоплек рубахи, торчащий из-под ворота зипуна, про-, питался кровавой жижей. Грудь у Никифора вздымается и быстро опадает. Дышит. Значит, живой он.
Возня справа. Стон чей-то. И голос знакомый:
— Прощайся с жизнью, христосик. И словно молонья полыхнула. Ольговичи…
Андрей на кресте…
Дулеб усмехается…
«Христосик».
Краем глаза замечаю, как Баян заносит нож. Тот самый, которым всего несколько мгновений назад Григорий что-то вырезал из липовой чурки.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного… — голос Пустынника не дрожит.
Нет в нем страха. И отчаянья нет.
Не раздумываю. На раздумья просто нет времени. Отрываю непослушное тело от лежака. Бросаю его вперед. На друга, вдруг ставшего врагом лютым. Заступившего мне дорогу к воле. К свободе. К Любаве.
— А-а-ах! — врезаюсь со всего маху в подгудошника. Для него моя прыть нежданной оказалась. Принял он мой удар. К стене отлетел. Врезался в кресты развешанные, в бревна землянки впечатался. Ошалело на меня взглянул, сказать что-то хотел. Не дал я ему. Кулаком его слова в зубы вдавил. Только грызло у него клацнуло.
Треснула кожа на костяшках, болью в руке вспыхнула. Моя кровь с его, из разбитых губ, кровью смешалась. Что же это выходит? Кровные братья мы теперь? Негоже так брату поступать. Учить за такое надобно. Вот я и учу.
Вторым ударом ему дыханье сбил. Поддых врезал. Тут ему совсем не до разговоров стало. Гляжу: у него глаза подкатились. Поплыл подгудошник. Я, не долго думая, за шиворот Баяна схватил и вон из землянки поволок.
Не знаю даже, откуда у меня силы взялись. Видать, от обиды мощь во мне пробудилась. Словно тряпку, я его до двери доволок. Через деревяхи разбитые, через ноги Никифора тянул его за собой.
Хрипел он. Все пытался воздушку дыхнуть. Только у меня не вырвешься. Особенно если разозлить как следует. А ему это удалось.
Зря он так.
Совсем зря.
Выволок я его в ночь, лунным светом залитую, на землю повалил.
— Что ж ты, — говорю, — Маренин выкидыш, делаешь? Кто же тебя учил так за хлеб за соль платить?
— Пусти! — хрипит он мне в ответ.
Руками размахивает. Все вырваться пытается. Но шалишь! Крепко я его коленом придавил. Да на всякий случай руку на излом взял. Будет дергаться — локоть сверну ему и жалеть не буду.
— Молчи! — я ему. — Молчи и думай, чем извиняться будешь?
— Чтоб он сдох без моих извинений!
Растерялся я от такого. Даже хват ослабил. Где же это видано, чтоб божьего человека клясть?
— Ты никак ушей муромских обожрался?
А он меж тем в себя окончательно пришел. Слабину почуял и вырываться начал. Но не дал я ему на волю вырваться. Еще крепче прижал. Застонал он от боли в руке вывернутой.
— Неужто ты и впрямь поверил, что за ушами хлебными я к муромам поперся? — рассмеялся хрипло подгудошник.
Тяжко ему, но он тяготу свою не оказывает. Настырный. Сипит и высвободиться из-под меня хочет. Закипело во мне все от признания подгудошника. Потянул я его руку на себя, да так, что у него в локте щелкнуло.
— А ну-ка давай выкладывай! На кой ты за мной увязался?
— Ах, чтоб тебя так в пекле Кощей мучил! — взревел Баян. — Переплутовым клыком тебя заклинаю! Отпусти немедля!
Тут уж я и вовсе опешил.
И почудилось мне, что вдруг снова маленьким стал. И будто бы засыпать не хочу, а бабуля мне сказку на ночь рассказывает:
— …и как станет он тебя Переплутовым клыком заклинать, так и знай, что перед тобою калика
[93] перехожий. И что ему совсем невмоготу стало…
— Бабуль, — лезу я макушкой под ее тяжелую ладошку, чтоб голову она мне почесала, — а калики, они злые или добрые?
Ерошит она мне волосы, пальцами прядки перебирает, а у меня от удовольствия глаза закрываются.
— Кому-то добрыми, кому веселыми, кому задорными они показаться могут, а нечисти всякой, семени навъему они страшнее рыбьей кости в горле. Их на землю Семаргл, Сварогов пес, посылает. Только им доверяет в Мире этом правду от кривды отличать, и добро от зла оберегать. Иногда может калика и против Правей пойти, если знает, что дело его во благо Миру будет. Их за это сам Сварог прощает. Вот и бродят калики по свету, на благо людям трудятся, а люди про то и не догадываются. Было так и так дальше будет…
— Бабуль, — я уже почти совсем заснул, разморенный горячими бабушкиными пальцами, — а я могу в калики пойти?
— Нет, унучек, — вздыхает она. — Тебе Миром править на роду написано, а не Правь оберегать…
В миг единый бабулина сказка вспомнилась, и пальцы сами разжались. Руку его отпустил, но до времени слезать с него не стал. Мало ли, что ему в голову стукнет? А вдруг он снова в землянку кинется, чтобы дело свое тайное завершить?
— Все, — сказал подгудошник грустно. — Слово не воробей. Вылетело. Хрен с ним, с Григорием. Видно, Сварогов пес его пожалеть захотел.
Я его отпустил. Вздохнул глубоко, чтоб в себя скорее прийти. Сел на землю, на звезды яркие посмотрел, на луну полную. Холодный свет полнолуния окрасил все вокруг в серое. И сруб церковный, и реку, что текла у самого подножия Карачар, и пыхтевшего не хуже медведя подгудошника.
— Что там у вас? — Луч желтого света вырвался из двери землянки.
— Никифор, — позвал я, — вы там целы?
— Слава Тебе, Иисусе Христе, — сказал Никифор. — Мы с учителем в порядке. А с дружком твоим деручим? Что с ним?
— Ты прости его, Никифор. — Я положил руку на плечо Баяна, чтоб не вздумал он рыпнуться. — У него в полнолуние ум за разум заходит. Лунная болезнь.
— Ох, Господи! — бас Никифора вдруг сорвался. — Волкулак?!
[94] — Да будет тебе, — успокоил я парня. — Не так уж все страшно. Просто звереет он от полной луны. Но ты пока за Григорием присмотри. А я буйного нашего совсем успокою.
— Ну, помогай тебе Господь. — И луч света пропал. Пускай пока христиане в землянке посидят. Шум поднимать да Карачары будить не стали, и на том спасибо. А мне пока в спокойствии кое-что выяснить надобно.
— Отдышался, волкулак? — спросил я Баяна.
— Сам ты… — огрызнулся подгудошник. Выходит, и вправду в себя пришел.
Сел он рядышком. Рука у него словно плеть висит. Подхватил он ее здоровой рукой, хотел к груди прижать, от боли вскрикнул. Голову кверху задрал, словно волк на луну, взвыл. А потом повернулся ко мне и сказал:
— Теперь точно они меня за оборотня посчитают. Им так проще будет. Оно и правильно.
— Как ты узнал, что я Григория искать буду? Я же тебе не говорил о нем.
— Они уже давно поняли, что Ольга на крещение решится. До Царьграда далеко, а тут свой ведун христианский под боком. А еще поняли, что к Пустыннику она только тебя пошлет. Не Свенельда же ей по посылкам гонять. А кроме тебя, у нее доверенных людей нет. Вот меня в Любич и послали. Знали, что ты мимо отца не проедешь. Полгода я тебя там ждал. Дождался.
— Кто это «они»?
— Это тебе пока без надобности. Ты же сам однажды Переплута себе в покровители выбрал.
И всплыло в памяти ристание на праздник Солнцеворота, и Коляда, и глаза Баяна хитрые, когда я от имени Семаргла-Переплута из лука стрелять вызвался.
Понял я, чему он тогда смеялся. Это же не мне, а ему нужно было за Сварогова пса на ристание выходить. Видно, понял он, что я игру с варягами тогда затеял, оттого и не возражал.
— Так, значит, ты калика? — спросил я его напрямки.
— Значит, — вздохнул он.
— Я-то думал, что все это сказки бабушкины…
— И дальше бы так думал, если бы я руку не пожалел да слово заветное не сказал.
— И Григория ты злом посчитал?
— Не я, — сказал подгудошник. — Молод я еще, чтоб решения выносить. Как же ты мне, зараза, руку-то вывихнул, — задел он за локоть, даже вскрикнул от боли, а потом сквозь зубы стиснутые простонал: — Только если бы в моем праве решать было, я бы все одно христианина на смерть бы обрек.
— Что же он тебе плохого сделал?
— А чего хорошего? Андрей, тот никому не мешал, убогих утешал, да с народом разговоры вел. Мы его и не трогали. А этот… сейчас за ним десяток пошел, а потом станется, что и сотни под Бога христианского лягут. И что тогда? Своих Богов позабудут люди, исконных прародителей на заморского всепрощенца променяют. Только странно он как-то прощает. Что ни сотворишь, то у него все грех. Илия, вон, на руках по земле ползает, а помочь ему нельзя. Прощающий за дело доброе нас простит. А они, знай себе, крестятся. Готовы все в руки его отдать. А как же Сварог тогда? Как же Лада с Лелей, как родовые Боги? — И снова застонал Баян.
Жалко мне подгудошника стало.
— Руку-то мне дай, — сказал я ему. Поморщился он, но руку мне подал. Ухватился я за запястье, на себя рванул. Взвыл подгудошник, когда с хрустом локоть на место встал.
— Ничего, — сказал я ему. — Сейчас уйдет боль.
— Знаю я, — скукожился Баян. — Не в первый раз мне достается.
Растер он локоть. Кровь по руке разогнал. Вроде полегче ему стало.
— Только одного я понять не могу, — сказал он вдруг. — Почему Переплут снова жертву не принял? Дважды мы на Пустынника покушались. Теперь, вон, третий раз его хотели жизни лишить, а ему все нипочем. Может, и верно, силен его Бог?
Помолчал Баян. Потом с земли поднялся.
— Ладно уж, — сказал он мне. — Пойду я, пожалуй. Ты скажи ему, чтоб не переживал сильно. Четвертого раза не будет. Пусть живет.
— Куда же ты пойдешь? Темень вокруг, да и рука у тебя…
— Ничего, луна яркая, небось, не заплутаю. Прости, что правду от тебя таил. Боялся, что помешать мне захочешь. Бойся, не бойся, — усмехнулся он, — а все одно помешал. Значит, так Доля с Недолей судьбы наши перевили.
— А бубен твой как же? Он же у Иоанна остался.
— Жалко бубен, — вздохнул подгудошник. — Кожа на нем хорошая. Ты этому карасю глухому скажи, чтоб песни не поганил. Коли музыки ему захочется, пускай в бубен бьет. А мне, видать, пора на гуслях учиться, — снова вздохнул Баян. — Ну, прощай, Добрый, сын Мала. Хороший ты человек. Пусть удача тебя и дальше не оставит, а Переплут тебя от зла защитит.
— Может, свидимся еще? — сказал я.
— Может, и свидимся.
И пошел прочь калика перехожий. Руку больную к груди, словно дитятко болезное, прижал и пошел. А я ему вслед смотрел, пока он в ночи не скрылся.
Вдохнул я воздух ночной полной грудью и к землянке направился. Крепко меня Баян приложил. До сих пор голова трещит и в спине тянет. Я тоже на нем неплохо отметился. Кровь на разбитых кулаках запеклась. Теперь долго костяшки ныть будут. Крепкие зубы у подгудошни-ка. После такого удара в целости остались.
Толкнул я дверь землянки, а она изнутри заперта.
— Никифор! Григорий! — крикнул я. — Отпирайте. Это Добрый.
Услышал я, как что-то в землянке заскрипело. Видно, столом они дверь приперли.
— А волкулак где? — Дверь приоткрылась, и из щели показалось испуганное лицо.
— Ушел он. Совсем ушел. Так что теперь бояться нечего.
— Слава Тебе, Иисусе Христе! — пробасил Никифор и пропустил меня внутрь.
— Ты только общинникам про то, что случилось у нас, не говори, — учил своего послуха Григорий. — А то еще, не дай Господь, на Добрына окрысятся. Помнут, не разобравшись, а он мне жизнь спас.
Никифор кивал, понимаю, мол. А у самого руки тряслись. Напугал его подгудошник до полусмерти. Крестился он истово, пока мы в землянке порядок наводили. Все Иисуса славил. Считал, что это Боженька его от смерти неминучей оборонил. А потом вдруг мне в ноги кинулся и стал руку целовать.
— Спасибо, добрый человек, за учителя, — приговаривал.
Еле я от него вырвался. Взглянул на Григория: выручай давай.
Григорий послуха с колен поднял, в сторонку отвел, пошептал ему что-то на ухо. Смотрю: успокаиваться парень начал. А потом и вовсе на лежаке калачиком свернулся. Сон его сморил. Так-то лучше будет.
— Лихо у тебя получилось, — шепнул я.
— Верит он мне больше, чем себе, — так же тихо ответил Григорий. — Ростом под потолок вымахал, а сам, как дитятя малая. Хоть в козу-дерезу с ним играй. А ты чего кулак сосешь?
— Да, — отмахнулся я, — больно зубы у подгудошника крепкие.
— Подгудошника? — грустно усмехнулся христианин.
И посмотрел мне прямо в глаза.
— Ты догадался?
— А чего тут догадываться? — пожал он плечами. — Господь им судья. А что же ты калике не дал свое дело довершить?
— Потому что живой ты мне нужен, — прямо ответил я. — Через тебя мне воля обещана.
— А я сперва подумал, что вы вместе пришли.
— Пришли вместе, — согласился я. — Только каждый за своим.
До самого утра мы потом с Григорием разговоры вели. Вполголоса, чтоб Никифора не разбудить. А тот разоспался. Разморило его после пережитого. Ноги свои длинные с лежака свесил. Руки под голову подложил и постанывал во сне тихонечко. Видать, волкулак ему снился.
Рассказал я христианину о том, как Андрей смерть принял. Как просил меня рыбак за Ольгой приглядеть. И про то, что открыл он мне перед кончиной своей страшной, где Григория искать. И конечно, о том, зачем я приехал в Муромскую землю.
Выслушал меня христианин. Потом сказал:
— Андрея жалко. Царствие ему Небесное за муки ради Господа нашего после Страшного Суда будет. А пока пусть земля ему пухом покажется. То, что княгиня Киевская к Христу повернулась и жаждет к вере христианской приобщиться, это весть добрая, — помолчал немного, а потом сказал: — Только не поеду я с тобой, Добрый. Какой из меня наставник? Не гожусь я Ольге в учителя. Слаб. Ей бы кого поправедней меня найти.
И потом, — кивнул он на чурбаки липовые, — у меня для церкви Распятие не получается. Бьюсь я над ним уж который год, а вырезать Спасителя на кресте не выходит. Не дается мне резьба. Корявым Иисус у меня получается, прости, Господи. А ты говоришь…
Всю весну и цельное лето уговаривал я Григория со мной на Русь отправиться. Не хотел он общину покидать. Отнекивался:
— Как же я людей оставлю? Они же мне доверились, а я брошу их.
И так я вокруг него, и эдак, а он уперся, как баран в ворота новые, и ни в какую. То церковь не достроена, то жито не убрано, то Параскева занедужила… искал Пустынник все новые и новые причины, чтобы со мной в Киев не идти.
Помог я общинникам церковь поднять, жито вместе с ними убирал, Иоаннову жену от лихоманки вылечил. Даже, на радость общине, Иисуса на кресте вырезал…
— Ну, так, что? — не стерпел я как-то по осени. — Поедешь со мной, или тебя силком тащить?
— И чего ты так стараешься снова в полон свой вернуться? — спросил он. — Оставайся с нами. Разве же здесь не воля тебе?
— Воля, — кивнул я. — Только на чужбине да без любимой и свобода не в радость. А я, знаешь, так по жене соскучился. Так соскучился, что душа изрыдалась вся. Слезами горькими денно и нощно обливается. Я уж сколько лет в себе изо всех сил тоску давлю. Сколько же можно в кулаке сердце свое сжимать? Оно же не камень, может и не вынести.
— Больно тебе? — просто спросил он.
— Больно, — признался я.
Помолчал Григорий немного, а потом сказал:
— Как дорога морозом схватится, так и поедем.
— А меня с собой возьмете? — пробасил Никифор.
— Куда же я без тебя? — улыбнулся Пустынник.